Посвящаю моим дедам —
Борису и Дмитрию Шишкиным, расстрелянным в Ялте в 1921 году
1
Свет слабо проникал через узкие оконца, но всё-таки за три дня пребывания в подвале Андрей привык к постоянным сумеркам. И уже к концу первого дня, когда минул первый шок с его отупением и неспособностью ясно воспринимать окружающее, Андрей по обрывкам фраз, обращений понял, что в дальнем, самом тёмном углу подвала сидит священник. Впрочем, что значит «сидит»? Сидеть, да и то на корточках, заключённые могли только иногда, чтобы внести хоть какое-то разнообразие в положение тела… Ну, можно было ещё постоять, поприседать, попрыгать. О ходьбе же не могло быть и речи — так плотно был набит подвал беспорядочно лежащими телами измученных ожиданием, тревогой и физическими страданиями людей. Ходили только по нужде в дальнюю, тёмную и зловонную комнату, возле которой и расположился священник. И Андрей, считавший себя почти атеистом, с изумлением подумал: «Батюшка возле туалета… и никто не уступит место, не выкажет заботы… Вот ведь, братья-славяне, как быстро вы от веры своей отреклись…». И тут же спохватился: «А я-то, а я-то что?..».
Его всё мучила неразрешённость, невысказанность чего-то смутного, и он хотел поговорить об этом именно со священником, но вот, никак не решался. И всё же в конце третьего дня собрался с духом, поднялся и наугад — потому что в том углу, где находился священник, невозможно было ничего разобрать — стал осторожно пробираться через тела. Сначала он осторожно нащупывал ногой опору, а потом уже переносил на неё тяжесть тела, но всё равно несколько раз наступил на живую плоть, услышав в свой адрес ругань:
— Куда тебя прёт, чёрт…
— Чего неймётся, сиди уже…
Два раза он даже упал, запнувшись об кого-то, и тут возмущённые голоса всколыхнулись разом, как вода в болоте от брошенного камня.
Наконец, остановившись почти в самом углу, в гуще тел, он спросил негромко:
— Простите, а где тут батюшка?
— Я здесь,— отозвался священник.— Подходи, подходи, дорогой, не скажу присаживайся, но вот… возлегай рядом — это, пожалуй, верно будет… Всё возвращается, брат мой. Как ученики возлежали на вечере с Господом, так и мы вот теперь возлежим… Только бы во имя Его… тогда и Он посреди нас. Ну вот, подходи, устраивайся, здесь местечко свободное есть.
Андрей хотел сначала пожать священнику руку, знакомясь, но неожиданно проговорил, присаживаясь на корточки и складывая ладони:
— Благослови, отче!
— А, ну Бог тебя благословит...
Священник приподнялся, опершись на левую руку, а правой благословил Андрея, вложил руку в его ладони и не отнимал, словно всматриваясь сердцем, вникая – что за человек пришёл и зачем.
— Меня Андрей зовут.
— Очень, очень приятно, а я протоиерей Кирилл.
Батюшка мягко, доброжелательно пожал руку Андрея. Странно, но даже в мороз рука у священника была тёплая.
— Ну, рассказывай, с чем пришёл. Новостей хороших не жду, а поговорить можно.
— Я к вам, батюшка, третий день присматриваюсь… то есть, скорее, прислушиваюсь… ну не так чтобы очень, а вообще,— смутился Андрей, подумав, что батюшка, чего доброго, примет его за соглядатая. Слыхал, что бывают в подвалах и такие. И чтобы отогнать, забить эту мысль, он начал говорить быстро, хотя и сумбурно.
— Батюшка, я вот всё думаю… По ночам не спится… Все мысли о доме, о семье… о братьях, сестрёнке…
— Как сестрёнку зовут? — спросил батюшка.
— Алёнка… Леночка… маленькая ещё, семь лет… жалко…
Андрей почувствовал, как спазм перехватил горло, и тут же подумал: как хорошо, что темно в подвале и не видно лица.
Священник тяжело вздохнул.
— Маму тоже жалко,— продолжил Андрей.— Если меня расстреляют — она не переживёт… Ну да ладно, я не о том хотел… Батюшка, я вот всё думаю: как же так получилось, что всё вот так сразу рухнуло. Ведь не о том совсем думали, не того ждали…
Андрей помолчал, собираясь с мыслями.
— Просто понять хочется… Я ведь, батюшка, в церкви лет шесть уже не был. Так только, заходил иногда, когда в университете учился… Ну там, общие молебны и всё такое… Но душой противился… Тоже, так сказать, дитя своего времени…
— А почему «тоже»? — с любопытством спросил священник.
Андрей усмехнулся:
— Да потому, что куда ни глянь, ведь все… ну или почти все так думали и чувствовали… Только вид на себя напускали, если положение или служба там… ну, чтобы безбожником не считали… а в душе… Да вы ведь сами всё не хуже меня знаете…
— Ну да… Прости, что перебил,— отец Кирилл, извиняясь, дотронулся до рукава его шинели.
— Всё казалось, сами, без Бога управимся… Что вот оно как раз самое настоящее время и началось… В Февральскую как дурак с красным бантом на груди ходил, с товарищами в обнимку, марсельезу распевал на улицах… идиот. Речи какие-то толкал с кафедры… в смысле — с ногами на стол… как мальчишка… И ведь слушали же все…. И я других слушал, «ура» кричал, аплодировал, как на театре! Чему только? Вот никак теперь понять не могу. Как хмель какой-то, пьяный восторг был… Это всеобщее братание, ажитация (1)… Свобода! Стыдно вспоминать сейчас, честное слово. Но ведь вот в чём дело, что покоя не даёт: ведь была же она — свобода эта… Была! А куда подевалась? И во что вылилась?.. В какой-то кошмарный сон…
— Да, да… Сон разума порождает чудовищ,— отозвался глухо отец Кирилл и тут же снова взял Андрея за локоть: — Ну ты извини, я опять перебил.
— Да… так вот… была свобода, и не стало…. Ничего не стало… света, свободы, жизни… И как это всё вышло, я не пойму… Почему, почему?!.. Не могу вместить, осознать, батюшка… Где мы промахнулись, что не так сделали? — и торопясь предварить ответ, он добавил: — Я вас только прошу, отче, не говорите мне истины прописные… Ну, из Закона Божьего… что, мол, Творца прогневали и вот результат… Всё это я и сам знаю… читал или слышал… Но мы вот с вами сейчас в тюрьме, может быть, перед лицом вечности, и я живое слово услышать хочу, понимаете, батюшка, слово живое!..
Я ведь в Бога почти не верю. Да и не верил уже давно, и даже с восторгом, с ненавистью, страшно сказать… Были моменты… Но что-то ещё мешает в бездну ринуться с головой, вверх тормашками… что-то держит… Может, молитва мамина, слёзы её… Может, сестрёнка с её чистотой, непосредственностью… Если не от Бога это, то от кого?.. Здесь ведь не материя одна, я понимаю… и не психология только, здесь что-то ещё, большее… Я ведь очень понимаю это, батюшка… ну, насчёт — если не станете как дети, не можете войти в Царствие Божие (2)… А я, батюшка, никогда, никогда больше не смогу стать как ребёнок… как вот сестрёнка моя, например… и это страшно. Страшно, батюшка… И за неё тоже страшно… Где она оказалась, что ей ещё предстоит понять и увидеть?!.. Не хочу, не хочу…— Андрей склонил голову и замотал ей, как будто от боли…
Отец Кирилл обнял его и крепко-крепко прижал к груди. Потом отпустил осторожно.
— Простите, батюшка,— продолжил Андрей, сердито и второпях вытирая рукавом шинели глаза,— нервы… А может, и не нервы вовсе, а бездна эта, что перед глазами стоит… ждёт… Смерть, она ведь не играет… Лицедейства, восторгов, позёрства не признаёт, ну разве что внешнее, показное... Этого сколько угодно, этого я насмотрелся вдоволь… и в обречённых даже… Но вот в душе, в глубине самой — не до кривляний уже, не до восторгов этих психопатических… Там, батюшка, такое творится!.. Не знаешь, за какую соломинку хвататься! Вот именно это и страшно, батюшка, что хвататься не за что!..
Он замолчал опустошённо, излив самую жгучую, накопившуюся боль и не зная, что говорить дальше.
Батюшка прокашлялся и охрипшим, простуженным голосом произнёс:
— Понимаешь, в чём дело, Андрюша… Вот насчет того, что о Боге не надо… Ты мне сразу как-то все пути-дорожки поперепутал… И как же я с тобой разговаривать буду? О чём, если для меня важнее и выше Бога нет ничего в жизни?! И вот как ты хотел, чтобы я не говорил тебе,— именно так я и думаю, брат мой, и не просто думаю, а живу этим… Что уж мне — лукавить теперь, что ли? Да и ради чего? Все перед бездной стоим, братец, чего уж тут умничать…
Главное призвание России — это жизнь по Богу, и другого призвания у нас нет и не будет. Мы светильником миру должны быть, маяком спасительным… А что же на деле получается? А на деле тот свет, который в нас, давно уже стал тьмой, потому что увлеклись, поддались на шёпоты миродержителей тьмы. И давно уже увлеклись… Ты спрашиваешь, почему так быстро всё рухнуло? Так об этом и Господь говорил. В Евангелии, помнишь? Дом, построенный на песке, рухнет и будет падение его весьма велико (3). Вот и строили мы столетия державность нашу не на камне веры чистейшей, а на песке лжеучений всяких, и не только религиозных, но и политических, экономических… да каких угодно…. на песке суемудрия и пустословия.
— Да какие же лжеучения, отче, если Церковь у нас срослась, почитай, с государством, стала с ним одним целым... Уж чего, по-вашему, может быть надёжнее и крепче?!
— Так ведь в том-то и дело, братец мой, что ты о видимости одной говоришь, о нагромождении вещей внешних: стены, храмы кирпичные, купола, кресты, кропила, книги… Всё это хорошо и нужно, но ведь сути, сути самой (4) — Духа Христова искать перестали, вот в чём дело!.. Не болеют больше душой люди, охладели к вере… Как колосс на глиняных ногах — такова была наша Церковь в последнее время. А сатане только это и надо, это ведь он с Богом через нашу лень и равнодушие борется…
— Ну, вы здесь, батюшка, что-то прямо противное Евангелию говорите. А как же слова Христа о том, что именно Он Церковь Свою создаст и врата ада не одолеют Её (5)? Как же так?
— Так в том-то и дело, Андрюша, что Церковь истинная никуда не делась, только она совсем, совсем не то, чем казалась многим. Мы ведь Церковью что считали? Организацию, систему, власть со своими законами и порядками, иерархию, обряд… И подчинялись этой системе волей-неволей, и даже, скорее, неволей… Но ведь Церковь — это иное совсем, а точнее, не только это... Вот погоди, сейчас уже начинают черты её проступать, как Троица Рублёва из-под намалёвков бездарных… Так и Церковь от струпьев страстей человеческих, от нагромождений столетних, но не присущих ей, чуждых… от помпезной надменности освободится, как из темницы, и засияет… Вот увидишь — засияет истинным светом!
— Трудновато мне, батюшка, это понять, но что-то, чувствую, правильное в ваших словах есть. Может, так и вышло — проглядели мы что-то главное, не то совсем называли Церковью…
— Вот-вот, именно так. А потому и вера в народе иссякла, что понятия живые о Боге, стремление к Нему сердечное, детское подменили обрядом внешним, укладом, канцелярией… Дело, конечно, нужное и это, повторю, но ведь не это же только!.. Всё думали по уму устроить, да держать крепко, с надзором строгим… властвовать… а о Боге, о Его власти и воле как будто и позабыли. А ведь Он, брат ты мой, не внушает Себя, не навязывает никому. «Хочется,— говорит,— по-своему жить? Ну, живите… Посм!отрите, что выйдет…». Тут вот именно в этом и дело всё. Пока сам человек не увидит, не вкусит плодов своих желаний, устремлений и дел — никто его не научит. Чушь это всё, что умные на чужих ошибках учатся… Нет их — умных. Все мы дураки и есть… Всё познаём на собственной шкуре и — сами так захотели, а Господь свободу нашу даже не то чтобы ценит, а Он её в нас вложил, без неё наши поступки подневольны, бессмысленны… Горько только, что пользуем мы нашу свободу как дураки — всё плоды самодеятельности своей горькие вкушаем… Плачем, сетуем — и опять за старое принимаемся. А когда же исправляться будем, к Богу когда по-настоящему обратимся?! Не знаю… Вот и теперь — ужаснулись все, за голову схватились, а ведь немногие понимают истинные причины катастрофы нашей. Всё ругают кого-то: шпионов, провокаторов, большевиков…
— Эй, отец,— прикрикнул кто-то приглушённо,— ты там потише, а то разбираться не будут…
— Да, да, простите,— извинился батюшка и, понизив голос, продолжил: — Господи, да неужели не ясно ещё, что по-любому разбираться не будут… ни с кем. Всё, брат мой, проморгали мы милость Божию, не заметили… Теперь только гнев остался, но и в нём любовь, как ни странно… Кого Бог любит, того наказывает (6)… Да, а виноваты не шпионы, брат мой, а мы с тобой… Да вот я хотя бы и виноват! Точно знаю, вот без конспекта тебе говорю, как на духу. Из-за меня тоже куролесица эта…
— Да что это вы, батюшка, на себя наговариваете?.. Ну, я-то ладно, а вы, вы-то в чём виноваты?
— А в том, что наемником стал… чиновником по духовному ведомству… вот, как власти новые определили,— «служитель культа»! Именно служитель культа и есть! Пообжился, жирком оплыл благостно, ряшку наел, прости, Господи!.. Вижу, всё теперь вижу ясно!.. Требил себе, крестил, венчал, отпевал — всё по уставу, уютненько так, укромненько… Тишь да гладь, ну а дальше-то что?.. Да ничего! Ничего — вот и всё… Хоть веру и не терял, но, понимаешь, не та это вера была, за которую люди в огонь идут, на муки смертные… так, тёпленькое что-то, жиденькое, как лужица деревенская… головастики одни… Вот и проворонил благодать… Царствие Божие проворонил за требками своими…
Огонь мы потеряли, брат мой, понимаешь, в чём дело… и понятие о нём утратили… Солью перестали быть, вот и прогнило всё потихоньку, расшаталось, а потом уж и рухнуло!.. Как оно и бывает всегда… как деревья в лесу падают — тут уже ничем не удержишь, только беги или держись… а что «держись»… как тут удержишься… Теперь принимать надо то, что Бог послал,— вот и всё… Сами в себе осуждение смерти имехом (7)… Благодарностью только и надо ответить… дай-то сил, Господи!..
Батюшка замолчал и, раздумчиво погружая пальцы, расправлял свою седую, взлохмаченную бородку.
— Благодать регламентом подменили — вот что,— продолжил он чуть погодя.— Не сразу, потихоньку, но подменили. Знаешь, вот как ракушки окаменевшие находят иногда — их здесь, в горах, много… А ведь это не ракушки вовсе, а видимость одна… кальцит, слепок. Вот так и то, что мы называли Церковью, стало окаменелостью ископаемой. Не о всём говорю, не подумай, не отметаю огульно храмы, таинства, иерархию, чин и устав… нет… здесь понять надо… И живая, подлинная Церковь в тех же формах жила, но её-то мы и не видели, а точнее, не хотели видеть, потому что обличала, тревожила, тормошила душу: не спи, не спи, не спи!..
Церковь подлинная и в иерархах, и в пастырях ревностных, и в боголюбивых мирянах жила и живёт — в тех, кто Таинств причастниками были не по плоти только, но и по духу… И разве я не видел таких, не знал?.. Видел и знал, и чувствовал святость их, но последовать их примеру никак не хотел, всё видимость одну хранил, отмахивался…
Оземлились мы духом, огрубели настолько, что и наготу, опустошённость свою перестали осознавать, чувствовать. Видимость одна осталась. Власть человеческая, регламент и распорядок… И вот когда власть-то рухнула — тут-то и всё здание осыпалось, потому что держалось всё на человеческой власти, на законе и страхе, а благодать… благодать — она в малом стаде осталась. Вот это малое стадо, брат мой, и есть Церковь, её-то врата ада и не одолеют. В это я твёрдо верю.
Отец Кирилл истово осенил себя крестным знамением.
— Слова, слова-то мы, Андрюша, всё говорили правильные, да только силы, Духа в этих словах больше не было из-за равнодушия нашего и маловерия. И наполнялись эти, правильные в общем, слова скудным и скучным содержанием, не жизнью, а видимостью жизни… в соблазн становились… в озлобленность нынешнюю… А большевики,— отец Кирилл усмехнулся обречённо и горестно,— это, брат мой, язва египетская… саранча… или мухи песьи — называй как знаешь,— наказание Божие за непокорность нашу, за то, что душу в землю обетованную отпустить не хотели… а как она просилась, как ждала!..
Батюшка склонил голову и замолчал…
На дворе смеркалось, и в подвале уже едва можно было различить очертания тел. Отец Кирилл после минутного раздумья и продолжил прерванный монолог:
— Увидеть ясно благодать и любовь Христову, почувствовать её и вкусить воочию — вот что нам нужно, братец мой, сейчас! Главное чувство, копившееся веками в державе нашей,— чувство несправедливости. Ну, будем говорить о тех, кто по совести старался жить, жилы рвал, а получал одни тумаки да шишки… и сентенции о терпении. И дело даже не в том, что жизнь у народа была тяжёлая, несносная и мучительная веками, а в том, что эту жизнь никто по-настоящему не хотел облегчить… Я тех, конечно, имею в виду, кто имел к тому средства и возможности. И наше священноначалие за редким (увы!) исключением такого порядка было первым учредителем и вдохновителем. Почему так случилось — уж я не знаю, но думаю, всё потому же — любовь иссякла. Мы ведь спесью своей, надменностью отгораживались от людей веками, и кого обмануть думали? Всё к терпению призывали, покорности рабской требовали и Страшным Судом пугали, а о милосердии, братской любви и сострадании живом, действительном как будто и думать забыли. Нет, конечно, и дом!а призрения были, и монастыри, кормившие в голодные годы округу… Но ведь это же совсем не норма была, согласись, не правило, а скорее исключение, хотя и отрадное…
Мы страх Божий человеческим или даже животным, рабским страхом подменили… судорожным. А как же вот в молитве говорится: «возвесели сердца наша, во еже боятися имене Твоего святаго» (8.). Вот так… чудеса… Возвесели сердца, Господи, чтобы нам Тебя бояться! Как непривычно, странно, правда? Да это же, верно, о каком-то ином страхе сказано, нами совершенно утраченном и забытом: страхе от осознания величия Божия, от радости Его непостижимой близости к нам, близости, от которой хочется со слезами, но со слезами умиления, упасть ниц и просить прощения, но не от ужаса наказания, нет, а от неизреченной благодарности и изумления, что Господь всё ещё с нами!.. Где же этот страх?! И как же он не похож на то, что внушали нам с детства…
— Вы вот, батюшка, так говорите,— ответил Андрей,— что и я опять верю. Вот так же и я сам — вспоминаю сейчас — когда-то думал и чувствовал. А потом забыл. Всё в какую-то рутину скучную превратилось. Ходи… молись… постись… А зачем, для чего всё это — не понятно. «Так надо» — говорят. Точно, на самом деле рабов из нас делали… Чтобы место своё знали и существовали с покорностью. И я ведь это очень рано почувствовал и понял. И с детства уже стал этому рабству противиться. И Церковь мне стала казаться каторгой, а о другом если и говорил кто — так я уже так утвердился со временем в неверии своём, так очерствел, что уже не понимал ничего другого и не чувствовал, да и не хотел чувствовать. И насчёт свободы вы очень верно подметили. Мы ведь не свободы, а освобождения искали… от каторги… от бессмысленной этой муштры. Причём везде — в гимназии, в университете, на службе… Везде у нас эта муштра и порядок на первом месте были, а остальное — вроде как твоё личное дело и никого это не касается. Вот и получалось, что личным-то, именно личным делом большинства и стало это стремление к свободе от внешней власти, а дальше, казалось, уж непременно гармония и счастье наступят. Сейчас даже смешно думать — отчего же именно так казалось? Откуда эта гармония и счастье появятся вдруг?! Но — казалось… И было, хотя именно что один только миг — в историческом, так сказать, измерении,— тогда, в феврале, было! Иллюзия, массовый психоз — иначе и не назовёшь. Эйфория освобождения. А дальше сразу всё пошло рушиться, как обвал случился, и — теперь я понимаю — никто уже не мог это разрушение остановить.
— Потому что раствора скрепляющего — Духа Божия, любви, милосердия во всём здании не осталось, вытравили, выполоскали Дух дожди и ветр!а нашего чванства и самолюбия, гордости и лукавства. Потому и рухнуло. А Церковь осталась. И предстала она совсем не тем, чем казалась многим. И не где-то она у толстовцев, штундистов или хлыстов, не у правдоискателей суемудрых, а там, где ей и положено быть — в сердцах благоговейных христиан: тех, что и в храмы ходили, как мы, и исповедовались, и причащались, и посты хранили. Как мы, внешне ничем не выделялись, а в сердце, в душе — другими были, со Христом, и потому Христовыми. И вот они-то сейчас, брат мой, на Голгофу идут со Христом и царствовать вместе с Ним будут… Потому что их вера и любовь от мучений только засияют светлее… Господи, дай и нам, хоть напоследок, этой веры живой, этого живого стремления к Тебе! Сопричти нас ко избранным Твоим, хоть мы этого и не достойны совсем. Как разбойников нас прими…
— Батюшка, я вот подумал… как бы это… поисповедоваться… душу облегчить,— неожиданно попросил Андрей.
— Да, да, конечно… Очень хорошо, Андрюша, ты это подумал. Только у меня епитрахили здесь нет… Ну да это не беда. Мы сейчас… да, вот хоть даже шарфик твой освятим и будет у нас епитрахиль… Это ничего… это можно, если совсем уж ничего нет…
Батюшка снял с шеи Андрея шарф, встал на колени, положил шарф перед собой и произнёс:
— Господи… Ты же всё видишь! Ты видишь сердца наши… покаяние, недоумение, скорбь… Без Тебя, Господи, мы ничего не можем доброго сделать… злодейства одни... Но признаём свои грехи, каемся горько в них и просим простить нас, падших… Я вот, грешный иерей, даже и молитвы на освящение епитрахили не знаю, и не думал, что пригодится когда… Прости меня, нерадивого… Но видишь желание моё горячее Тебе послужить, благослови этот шарфик… силой Твоей освяти его к совершению Таинства Исповеди, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
Батюшка осенил шарф крестным знамением.
— Ну вот, сейчас я его узлом завяжу, чтобы концы соединить, и можно будет исповедоваться… Ага… Вот так. Ну всё, Андрюша, давай, кайся в своих грехах, проси у Господа прощения. В чём согрешил?..
После Андрея захотел поисповедоваться растрёпанный мужичок в засаленном рыжем тулупе, за ним подошла заплаканная женщина с измождённым лицом, ещё несколько человек. И какой-то огромный мужик, по виду купец, рыдал как дитя, не в силах сдержаться и сотрясаясь всем телом…
Когда разрешительная молитва была прочитана в последний раз, отец Кирилл обратился ко всем исповедовавшимся:
— Дорогие мои… Страшные времена настали, горькие… Но сами мы горечь эту приблизили, сотворили своими грехами, и кажется, вы уже это поняли… Я вот о чём сказать хочу. У апостола и евангелиста Иоанна Богослова в его Откровении есть рассказ о Жене, облечённой в Солнце… Это ведь о Церкви нашей сказано! И Жена эта рожает в страшных муках Христа (9). Вот то, что сейчас происходит, дорогие мои, с вами, со мной — это и есть эти муки… В наших сердцах Христос рождается… и снова мы становимся Церковью, как бы ни грешили до этого, как бы кто из нас ни пал низко… Такова великая сила покаяния, сердечных слёз, такова непостижимая сила всепрощающей любви Божией! Вот она-то и сияет как солнце и даже в ваших лицах сейчас сияет — я это вижу так ясно!.. А значит, Церковь не умерла… Да и не может она умереть, потому что Господь её создал… Я не знаю, что с нами станется… Не хочу обманываться сам и вас обманывать… успокаивать понапрасну. Может быть, и конец пришёл нашей земной жизни, но Свет, который даровал нам Господь,— он не пропадёт даром… Он останется, и умножится, и будет светить другим, потому что без солнца мир не может жить, без солнца воцарится тьма, а тому ещё не время, я верю… Ждёт Господь ещё многих и многих и собирает и соберёт их ещё от всех концов земли любовью Своей, а мы, верю, по милости Божией будем свидетелями и участниками этой радости, потому что у Бога нет мёртвых, Он Бог не мёртвых, но живых (10)… И Церковь Русская не погибнет, я верю… очистится в страданиях… освободится от корысти, зависти, злобы, жестокосердия и надменности — от всего, чем мы её — Облечённую в Солнце — заляпали, омрачили, мешая другим видеть Свет и чувствовать небесную Его красоту. Красоту распятого за наши грехи и воскресшего Господа! И будет она ещё светить миру, и призовёт, обогреет, одарит Истиной многих и многих людей из самых дальних уголков земли. Такова уж воля Божия… А там и конец миру. Но и то не страшно. Страшно утратить Свет, без Солнца духовного остаться. А Солнце это сияет в Церкви и будет сиять до скончания века и в вечности! Аминь.
2
До рассвета ещё далеко, на улице тьма. Снега почти нет, но ледяной, пронизывающий ветер метёт по брусчатке, по остекленевшим лужицам белую мучнистую позёмку. Очень холодно. Мороз, кажется, не только обжигает снаружи, но подбирается изнутри, и от этого как-то особенно мучительно и неуютно.
— Отец Кирилл, батюшка, вы не спите?..— тихонько окликнул Андрей священника.
— Да нет… так… забылся чуть-чуть...
— Я вот всё думаю… не могу не думать... Как мне простить этих, ведь без этого же нельзя, я знаю… А вот — не выходит никак.
— А ты молись за них, Андрюша. Молись, как можешь, чтобы и их Господь не оставил, чтобы дал ещё время покаяться, безумие своё осознать и оплакать…
Как бы человек ни ошибся жестоко в жизни, как бы он ни пал, всегда есть у него эта удивительная возможность — очиститься, омыть покаянием душу. И всегда, прежде чем судить других, приведи себе на ум эту возможность покаяния… эту вероятную чистоту человека в будущем и его примирённость с Богом. Тут уж волей-неволей умолкнешь в благоговении… Да и само желание докапываться до тёмных сторон, выискивать слабости и ошибки свидетельствует о нездоровом, не христианском отношении к ближним. Вспомни, как апостол Павел удивительно говорит: будьте братолюбивы друг к другу с нежностью (11)… Как хорошо сказано, а?.. Какая святая чистота, наивность, непосредственность детская! Где же в нас эти чувства святые? Где та предупредительность с почтением, к которой призывает Апостол (12)?! Г!оре, горе, брат мой… И я не шучу ничуть. Мы в православие точно играемся, а сути его, правды и силы отвергаемся как чего-то несущественного. Беда!..
— Да откуда же мне эти чувства в себе взять,— с болью отозвался Андрей,— если я вижу совершенно обратное?! Такое, что не братолюбие с нежностью, а горечь и боль вызывает, ужас… Не может не вызвать, если я только не изображаю из себя неизвестно что, если я живой человек… Где мне эти чувства найти?
— А ты молись… Господь как сказал? Молитесь за обижающих вас (13). А мы эти слова точно и не читали никогда. Любовь, мир, сострадание — это ведь всё дары Божии, и их искать надо, просить настойчиво, слёзно. И не один день, не месяц даже, а иногда годами молиться надо, чтобы Господь изгладил в душе следы минувших обид и сподобил истинного, ты понимаешь, настоящего прощения и любви! Но даже если и не осталось времени — молись, и Господь обязательно даст просимое, вот увидишь! Это великий дар, и он труда, пота кровавого стоит. Вот сказал Господь: Просите, и дано будет вам (14). А в прошении терпение и настойчивость надо проявить, то есть не так, чтобы попросить раз-другой и забыть, а чтобы настойчиво, неотвязно просить, именно и только до тех пор, пока не получишь. И получишь обязательно! Это я тебе точно говорю.
— Ну хорошо, а как, вот именно как мне за них молиться, я что-то не пойму. О чём мне просить?
— Ты не о справедливости моли, не о возмездии или наказании, пусть даже и заслуженном, как тебе кажется. Ведь иное суд Божий, а иное — человеческий. О милости проси, как вот о детях своих мать молит, пусть даже непослушных… Она ведь им не наказания ищет от Господа, а исправления, и со слезами любви, и с той самой нежностью, о которой апостол говорил, с трепетностью. Вот и мы так должны молиться о тех, с кем у нас отношения по той или иной причине не складываются, к кому мы испытываем неприязнь, отчуждение или холодность… Те ведь — палачи — тоже большей частью крещёные, только озлобленные вконец. И нам от них не то чтобы отмахнуться надо, потому что равнодушие — это тоже чувство не христианское. Мол, я на него зла не держу и всё… Зла не держать, это, брат мой, ещё не значит любить, а нам Господь именно любовь заповедал и никак не меньше… Вот и молись, чтобы Господь, видя нашу худость, предал забвению, изгладил последствия ошибок, грехов сознательных или неосознанных, дурных устремлений. Не дал бы им развиться, принести горькие плоды и послужить к соблазну других… И напротив, чтобы всё доброе и хорошее, что успел человек сделать на свете, проси, чтобы Господь не забыл, но поддержал Своей благостью, помог развиться и принести добрые, радостные плоды! Это не значит, что Господь и так не поддержит, но наше расположение доброе, участие в Его благости делает и нас, и тех, за кого мы молимся, сопричастными жизни Самого Бога! Вот что значит с любовью молиться! И ведь мы о себе именно так и молимся, зная за собой множество горьких ошибок, греховных помышлений, устремлений и дел, памятуя времена, когда мы, будучи одержимы той или иной страстью, творили зло, о котором стыдно и мучительно теперь вспоминать. Разве мы не просим слёзно, со стенанием, Господа о том, чтобы Он совершенно изгладил последствия этих наших безумств (потому что любой грех именно и есть безумие)? Разве в неразумии нашем и растерянности перед сложностью мира не просим Господа, чтобы Он Сам вмешался в нашу жизнь и помог прорастить те добрые семена, которые могут принести добрые и святые плоды?
Конечно, именно так мы и молимся о себе и о самых близких, родных людях, потому что любим себя и их. Так вот: всего-то и нужно, что недругов своих полюбить так же крепко. И почему же мы должны иначе молиться о тех, кто, как нам кажется, творит одни беззакония (только кажется часто, потому что худое всегда ярче бросается в глаза)? Ведь если бы мы так же ясно могли видеть самих себя — тотчас же с ума сошли бы или впали бы в отчаяние, осознав, что вся наша мнимая «добродетель» ничуть не лучше того, за что мы ждём праведного гнева и воздаяния от Господа для наших недругов. Упаси Господь! И покрой нас всех — немощных, несчастных, заблудших и неразумных — Своей благостью и помоги ясно видеть свои грехи, осознавать их с покаянием и исправлять потихоньку с Твоей помощью. Вот о чём молись, и это действительно будет по-братски!
Мы — Церковь, помни об этом! Мы все вместе — Тело Христово, и только грехи вырывают нас, как живые куски плоти, лишая части от Целого. А мы должны не добивать ближних, едва живых иногда от ран, нанесённых страстями-разбойниками, а сострадать, врачевать с терпением и любовью, и только тогда мы — Церковь. Мы должны не злорадствовать по поводу греховности друг друга, не злословить, а сострадать! Только тогда мы — Церковь! Умолять Господа о помиловании друг друга, как мать о сыне единственном, приговорённом. Только тогда мы — Церковь! Потому что Церковью нас делает только причастность ко Христу, а не какое-то внешнее положение, звание или сан.
Да, это трудно, мучительно трудно — стремиться к любви, когда всё, решительно всё в душе противится этому… Это трудно — искать несмотря ни на что примирения и согласия, даже если оно не даётся годами… Это трудно — считать и чувствовать родным и близким человека ожесточённого, далёкого от нас по своему устроению. Всё это трудно и даже невозможно без помощи Божией, но без этого мы уже не христиане, мы не Церковь, как бы мы сами себя ни называли. И эти слова, слова о необходимости любви, ты должен примерять не к другим, а прежде всего к себе, и даже только к себе, потому что ответ за причастность свою Христу ты будешь держать не за других, а только и только за самого себя!..
Внезапно загремели засовы, и даже те, кто спал, кто забылся на время, пригревшись, насколько это было возможно, в гуще человеческих тел,— все сразу проснулись. И у всех тревожно ёкнуло сердце, отозвавшись у одних короткой, пронзительной мыслью: «Всё, конец», а у других жиденькой, тошнотворной надеждой: «Может, ещё кого привели…».
Какое-то время в темноте был слышен только топот ног входящих в подвал людей, глухое бряцание оружия, кашель…
Наконец послышались в тишине отдельные, решительные шаги по ступеням, и осипший со сна, раздражённый голос Удриса выкрикнул:
— Всем выходить во двор и строиться по трое!
— Быстро, быстро! — добавил он зло, чувствуя, что люди замерли в оцепенении, не веря ещё, что эти слова обращены к ним.
Чей-то женский голос зарыдал вдруг безнадёжно и прозорливо.
— А ну, молчать! — крикнул начальник.— Неча здесь сопли разводить. Раньше надо было думать.
— Отец Кирилл, давайте рядом встанем… в колонне. Раз уж так Бог ссудил нам встретиться…— прошептал Андрей.
— Ну да, конечно, Андрюша, конечно…
Андрей нащупал в темноте локоть священника, помог подняться, и они вместе стали пробираться к выходу.
— Ну, ничего… Ничего… Слава Богу за всё!..— повторял точно в раздумье отец Кирилл.— Женщин только жалко… Семейных…
— Да у вас ведь у самого пятеро,— заметил Андрей.
— Я священник…— отозвался отец Кирилл, помолчал, что-то ещё хотел сказать, но вдруг закашлялся надсадно, махнул рукой — мол, да что уж там — и замолчал.
Во дворе было всё-таки светлее, чем в подвале, и... как-то отраднее, что ли, хотя все уже понимали, для чего их собрали.
— Агафонов, возьми фонарь, посмотри, не остался ли там кто внутри. Доктора захвати с собой,— вслед б!ухающим сапогам простужено выкрикнул Удрис.
Хотя на улице было сумрачно и деревья, дома вокруг громоздились чёрными глыбами, но над ними даже через сероватую вьюжную муть угадывались светлеющие небеса. Да и воздух был хотя и морозный, но чистый, живой. И снежинки на лицо ложились мягкими, влажными хлопьями.
— Как хорошо! — вдруг сказал отец Кирилл и негромко засмеялся.
В голове у Андрея мелькнула шальная мысль, что батюшка тронулся. Он покосился во тьме на тёмную, ссутулившуюся фигуру священника и вдруг так неожиданно и с обескураживающей ясностью осознал, что в самом деле хорошо. Хорошо!
Солдат, пряча под полой шинели фонарь, вышел с доктором из подвала и доложил приглушённо:
— Никого нет. Мертвяки только…
— Четверо,— глухо добавил доктор.
И по его интонации, по этому единственному сказанному им слову стало понятно, что он безумно, страшно устал, измучился душой, да и телом от этой невыносимой подневольной работы и хочет поскорее отпрянуть, очнуться от навязанного ему кошмара… очнуться хотя бы на время, отряхнуться, уйти, выплакаться, может, но не забыть… потому что забыть об этом уже никогда не получится.
Отец Кирилл тяжело вздохнул и покачал головой.
— Стройсь по трое… быстро, быстро! — скомандовал Агафонов, и солдаты засуетились, погоняя прикладами людей, формируя колонну.
— Вперёд! — приказал Удрис, и колонна медленно тронулась со двора.
Они шли по улицам Ялты, которыми Андрей ходил и бегал всю свою недолгую жизнь, с самого детства; по улицам, которые он знал и любил, и может быть, именно от этого казалось необъяснимым и странным, что он не может просто свернуть и пойти туда, куда ему хочется… домой, к родителям, братьям и сестрёнке, которые переживают о нём, тоскуют и плачут тайком, чтобы не расстраивать друг друга и не вспугнуть надежду.
Тягостная тишина притаившейся ночи, беспорядочное шарканье десятков ног, шорох одежды, простуженный кашель сливались в однообразный унылый шум.
Приговорённые стали подниматься всё выше по извилистым и узким улочкам, колонна растянулась. Иногда она останавливалась, задние ряды наседали на передние, толпились, и слышно было, как солдаты приглушённо выясняют: куда идти дальше. Затем снова трогались, подъём становился всё круче, дыхание отвыкших за несколько недель от ходьбы людей — тяжелее и громче. Меньше ощущался мороз, только руки и ноги мёрзли и болели от холода.
Потом пошли по грунтовой дороге, по замёрзшей грязи, и справа, за тёмными, шумящими на ветру кипарисами, угадывалась в чудовищном провале бесконечная бездна воды. Море… Андрей напрягал слух, пытаясь услышать шум прибоя, но слышал только шарканье ног, шорох одежды и тяжёлое дыхание людей… Иногда налетал порыв ледяного, жестокого ветра и трепал волосы, врывался за воротник, шумел в замёрзших и болящих нестерпимо ушах.
Наконец свернули в лес, шли какое-то время в сгустившейся темноте, и у Андрея мелькнула мысль рвануться в распадок, покатиться, забиться в заросли, но он понимал, что сил на такие бега нет и получится всё только смешно и постыдно…
Вышли на поляну и остановились. Подошёл Удрис, отсчитал двадцать человек, и солдаты их тотчас увели куда-то в кусты, подталкивая прикладами.
Оставшиеся молчали напряжённо. Андрея без остановки била крупная дрожь.
Батюшка принялся вполголоса читать молитву. Снова всполошно, навзрыд заплакала женщина, но её осадил солдат и даже глухо ударил прикладом.
Вдруг раздался резкий и неожиданно близкий грохот пулемёта. Он строчил недолго, меньше минуты. Потом из-за кустов послышались деловитые выкрики:
— Да вали прям в яму, что ты смотришь…
— Этот живой!..
— Ну так что ж…
Раздался пистолетный выстрел, за ним чуть погодя какой-то нечеловеческий, жуткий полустон и снова выстрел.
Через несколько минут из кустов вернулись солдаты и Удрис.
На этот раз и Андрей с отцом Кириллом оказались в числе двадцати. Их повели через кусты по дороге почти в кромешной тьме и вывели на небольшую поляну, у края которой был вырыт широкий ров. В глубине его выделялось страшное нагромождение беспорядочно сваленных тел.
Обречённых подвели и поставили спиной ко рву. Метрах в десяти перед собой Андрей рассмотрел два пулемёта. Один стоял чуть правее, а другой далеко влево, почти с краю ряда. Возле одного пулемёта прохаживалась, похлопывала себя по бокам, потопывала фигура в шинели. Второй пулемётчик возился возле своего агрегата, заправляя ленту.
— Отец Кирилл,— сказал Андрей,— помолись за меня… И там тоже помолись… Я так мало успел хорошего в жизни… Прости меня, Господи! — С этими словами он поднял лицо к ледяному, вихрящемуся и мутному небу…
— Всё, готово! — крикнул второй пулемётчик и лёг на шинель перед пулемётом. Лёг и второй. Наступила тишина.
— Готовсь! — откуда-то из темноты раздалась хриплая команда Агафонова.
— Господи, прости нас, грешных… прости неразумных…— проговорил негромко отец Кирилл и перекрестился,— помяни во Царствии Твоём…
— Батюшка! — вдруг воскликнул Андрей, радостно и изумлённо глядя широко раскрытыми глазами.— Я люблю и прощаю всех!..
— Огонь!..
- - -
СОЛНЦЕ!!!
Примечения:
4. Здесь и далее выделено автором.
7. 2 Кор. 1, 9.
8. Первая светильничная молитва на вечерне.
10. См.: Мф. 22, 32.
11. Рим. 12, 10.
13. Мф. 5, 44.
14. Мф. 7, 7.